Республиканская
ежедневная
газета
г. Владикавказ
пр. Коста, 11, Дом печати
(8-867-2)25-02-25
ЗАПОВЕДИ ГЕОРГИЯ ЧЕРЧЕСОВА

К 90-летию со дня рождения Г. Е. Черчесова – писателя, публициста, драматурга, государственного и общественного деятеля

У их поколения практически не было детства. Отцу не исполнилось и семи, когда началась война. Дед ушел на фронт, оставив супругу Зарету с тремя сыновьями мал мала меньше, и старшим мужчиной в доме вдруг сделался он, мой отец.

Из той холодной, голодной поры в памяти бабушки чаще всего всплывали два эпизода. О том, как Жорик чуть не сгорел со стыда, в пылу "битвы с врагом" разбив игрушечным мечом стоявшее в комнате зеркало, и о том, как, поддавшись на уговоры братьев, сковырнул вилкой с брикета сливочного масла четыре аккуратные царапины. Все б ничего, кабы подделка улики, переводящей вину на прожорливого кота, не ввергла "преступника" в такое отчаяние, что он тут же раскаялся: герой с мечом не имел права врать.

Даже спустя много лет, едва речь заходила о его детском проступке, отец недовольно хмурился и пожимал плечами: "Глупо вышло. Просто нам очень хотелось кушать".

Какой-то доброхот присоветовал Зарете перебираться на Кубань: дескать, там прокормиться – раз плюнуть. Бабушка собрала скудный скарб, сдала в райисполком ключи от квартиры (а проживали они тогда в самом центре города, на проспекте Сталина, сегодняшнем – Мира) и отправилась в путь – подальше от подступавших к Дзауджикау боев и изнурительной нищеты. Так они вчетвером очутились в станице Отрадной Краснодарского края. Там ели жмых (слухи о сытости местных широт оказались сильно преувеличены), обвыкались в казацкой среде и ждали деда с войны.

По окончании школы отец, сунув в карман золотую медаль, поехал в Москву – поступать в МГУ. Но честолюбивые планы его рухнули у самых дверей здания на Моховой: прием на журфак для иногородних в тот год объявили закрытым.

Возвращаться назад не хотелось. Ничтоже сумняшеся, непрошеные "гости столицы" переписали из справочника названия вузов, свернули бумажки в папиросные трубочки, бросили в шапку, перемешали вслепую и потянули жребий. Папе достался МАИ – Московский авиационный институт. В пятидесятые конкурс туда был три сотни на место – вдвое выше, чем на журфак МГУ. Но не идти же теперь на попятную!..

Для обладателей школьной медали вместо вступительных экзаменов проводилось комплексное собеседование, по результатам которого отбиралась лишь горстка счастливцев. Остальным несолоно хлебавши приходилось ехать домой, потому что для них, повторюсь, обычных экзаменов не было. Понимая, что в эти пару часов определяется его столичная судьба, отец пошел на риск и решил предложенную задачу каким-то особенно вычурным способом, чем вызвал у членов комиссии недоумение. На вопрос почему он так поступил, откровенно признался: "Чтобы запомниться".

Так он стал студентом МАИ. Хотя и готовился в "гуманитарии", а значит, ни сном ни духом не ведал, что вместо литературы и русского ему предстоит сдавать математику…

Через год, кое-как проучившись на авиаконструктора, отец разузнал, что набор на журфак МГУ летом будет открытым, и поспешил забирать документы. Однако внезапно столкнулся с препятствием: сердобольный декан ни в какую не соглашался губить его светлое будущее и менять достославный МАИ на "туманную псевдопрофессию". Папа направился к ректору. Тот весьма удивился ("Никогда не видел подобного! Вы меняете журавля в руках на синицу в небе"), но все же навстречу пошел, и отец, распрощавшись навек с авиацией, по собственной воле был из студентов разжалован снова в абитуриенты.

Никакой гарантии поступления в МГУ у него, разумеется, не было. Выходит, ему вполне хватило мечты, чтобы ради нее пожертвовать журавлем в руках и романтикой неба. Ну, а заветной мечтой была – журналистика.

Фортуна опять ему улыбнулась: отец был зачислен в "газетчики".

На первой же перекличке случился занятный казус. Куратор курса выкликал по алфавиту новичков, чтобы в ходе знакомства внести в блокнот их личные данные и место работы родителей. Выяснилось, что ребята вокруг собрались совсем не простые: сплошь и рядом дети министров, известных ученых, писателей, дипломатов и режиссеров. Папа невольно порадовался, что его фамилия стоит в конце списка, так что есть полчаса, чтоб подумать. Когда добрались до "Ч", он поднялся, представился и заявил, что отец его – банковский служащий. Дед же по тем временам подвизался агентом госстраха.

На выходца из обеспеченной семьи папа не очень-то походил. Кроме парусиновых штанов, служивших ему в любые погоды, тощей куртки и потрепанного пальто в его гардеробе имелись разве что пара рубашек, кашне да старенький свитер. Впрочем, материальные трудности мало отца удручали: перед мысленным взором его в те певучие, юные годы неизбывно маячило светлое, громкое будущее.

Студенческое прошлое папа всегда вспоминал с мгновенно-отзывчивой радостью, взгляд его делался глубже, прямей, до краев наполнялся теплом и какой-то летучей грустинкой. В МГУ жили шумно, взахлеб, бесшабашно, отважно и весело. Особенно весело, если давали стипендию.

Однажды отец провалил экзамен по иностранному языку, и преподаватель влепил ему "тройку". Уговоры вернуть зачетку и поставить в ведомость "два", чтобы заручиться правом на пересдачу, не помогли, так что папу лишили стипендии. Предстояло целый семестр перебиваться хлебом с горчицей (они в общежитской столовой всегда предлагались бесплатно) и тушеной капустой. Друзья норовили отца подкормить, он упорно отнекивался.

Как-то раз молодой чете сокурсников все-таки удалось заманить его в гости. Каково же было их удивление, когда Жора нагрянул к ним с армянским коньяком и огромной коробкой конфет! Ничего, что всю ночь жилы рвал на товарном дворе, зато вот пришел не с пустыми руками. У осетин, объяснил, так положено.

Быт в общежитии подчинялся неписаным правилам. Самым досадным из них было поочередное дежурство по кухне с готовкой на всю честную компанию. После первого опыта кашеварства, закончившегося задымлением этажа, испорченной в копоть кастрюлей и пропажей в дыму злополучного повара, отца единогласно освободили от кулинарных обязанностей, великодушно рассудив, что, видать, у мужчин-осетин заниматься стряпней не положено…

"Журналисты – люди терпеливые. Да и травиться ничуть не торопятся", – смеялся отец, вспоминая тот случай. "Но почему журналистика, па? – выспрашивал я лет с пяти. – Чем хуже газет самолеты?". – "Ничем. Просто из каждой газеты ты можешь свернуть самолет, но ни один самолет не сверстается даже в плохую газету". Потом, отшутившись, в который уж раз растолковывал: все дело в людях. А журналистика – способ узнать самых лучших из них. Кого только я не встречал!

Иногда совершенно случайно. Запомнился папин рассказ, как пустынной, удушливой ночью, ближе к рассвету, он с приятелем в центре Москвы натолкнулся на Марка Бернеса. Тот был не в себе: расхристанный, крепко нетрезвый, с бедовым, горячечным взглядом. Отмахнувшись от оробелых приветствий, знаменитый певец и актер вдруг спросил: "Братцы-студенты, а нет ли у вас с собой водки?". Причина столь незвездного поведения любимого страной кумира выяснилась через пару часов, когда в купленной утром газете отец прочитал о Бернесе разгромную, уничижительную статью.

Подлецы есть везде, повторял часто папа, но подлецы в журналистике – это убийцы!

Как в воду глядел…

Георгий Ефимович ЧЕРЧЕСОВ (27.10.1934 – 11.12.1996) в 1959 году окончил факультет журналистики МГУ. В том же году вернулся в Осетию. Начал работать корреспондентом в редакции Правобережной районной газеты "Ленинская правда", а с 1960 по 1966 гг. – редактором, старшим редактором и главным редактором Комитета по радиовещанию и телевидению СОАССР. В 1976 –1984 гг. Георгий Ефимович – министр культуры Северной Осетии. В 1984–1990 г.г. – заведующий идеологическим отделом обкома КПСС. Народный депутат СОАССР X и XI созывов.

С начала трудовой деятельности Черчесов прошел все ступени профессионального роста от корреспондента до главного редактора. Много ездил. Собирал исторический фольклорный материал, писал репортажи, очерки, зарисовки о земляках, прославивших нашу Осетию. Особо благодарны читатели за книгу о легендарном земляке И.А.Плиеве, в которой Г. Черчесов дал достойный отпор клеветникам и очернителям памяти героя, обвинявшим его в трагедии города Новочеркасска в 1962 г.

Перу Г. Е. Черчесова принадлежат романы: "Женщины гор"; "Гордость Иристона"; "Заповедь"; "Испытание"; "Прикосновение"; "Противоборство"; "Отзвук"; "Завещание полководца"; "Жизнь Хаджи-Мурата Дзарахохова"; "Под псевдонимом "Ксанти"; "Человек с засекреченной биографией" и пьесы: "Великий убийца", "Полковник Ксанти", "Похищенная", "Пиявки", "Поберегись, Дзибуш", "Миссия особой секретности", поставленные в театрах Северной Осетии, а также сценарии телефильмов: "Жизнь, ставшая легендой", "И оглянулся путник".

За добросовестный труд и высокие результаты в профессиональной деятельности Георгий Ефимович Черчесов удостоен высоких государственных наград: медалей "За освоение целинных земель", "Ветеран труда", Почетных грамот Верховного Совета Северо-Осетинской АССР. В 1994 г. ему было присвоено звание "Заслуженный деятель искусств Северной Осетии".

Умер Георгий Ефимович Черчесов 11 декабря 1996 года, похоронен во Владикавказе. Память о замечательном человеке – государственном деятеле, писателе, журналисте – хранят его земляки, благодарные читатели не только из Северной Осетии, но и всей России и зарубежья.

Порой его встречи с людьми становились воистину судьбоносными. Так было, когда отец познакомился с Романом Карменом, выдающимся режиссером и оператором, виртуозно запечатлевшим на пленке войну – начиная с испанской гражданской и заканчивая подписанием пакта о германской капитуляции. Кармен вел спецкурс в МГУ. Краем уха услышав в кафе, как за соседним столом пылкий кавказец восхваляет собратьям Осетию, увенчанный лаврами кинематографист внезапно вмешался в их разговор: "А известно ли вам, молодой человек, кто такой Хаджи Мамсуров? Нет? Ну, тогда вы не слишком знакомы с Осетией".

Папу это задело: все, что можно было найти о своей малой родине в библиотеках, он выучил назубок, и тут вдруг такой конфуз! Предваряя расспросы, Кармен ограничился парой намеков, из которых отец сделал вывод, что о загадочном земляке доведется узнать нескоро: биография Мамсурова была строго-настрого засекречена.

Они познакомились годы спустя. Хаджумар Джиорович произвел на отца впечатление колоссальное. "Один из самых великих людей, с кем меня свела жизнь. Жаль, запретил мне делать заметки. И заранее предупредил: что запомнишь – твое, что забудешь – ничье. Я запомнил тогда почти все". По мере того, как истекали сроки давности по отдельным фрагментам деятельности разведчика-полководца, отец публиковал о нем разножанровые произведения. Самобытной личности генерала посвящены его пьеса "Полковник Ксанти", роман "Под псевдонимом "Ксанти" ("Противоборство" в первой редакции), повесть "Человек с засекреченной биографией", а также ряд очерков и интервью.

Насколько рано он понял, что станет писателем, говорить не берусь. Но в журналистике было ему тесновато: он хотел не фиксировать мир, а – творить. И мир сотворенный представал куда более сочным, достойным, логичным, живым.

На тогдашнем журфаке о писательстве грезили чуть ли не все. Безумная популярность в СССР Эрнеста Хемингуэя, экс-репортера по прежней профессии, вдохновила не одно поколение советских журналистов попытать удачу на поприще художественной словесности. Больше других из отцовских товарищей преуспели в этом Владимир Орлов, автор культового "Альтиста Данилова", и Гарий Немченко, с которым папа дружил еще со станицы Отрадной (и который затем много раз навещал нас во Владикавказе, прикипев душой к нашему краю и его лучшим сынам, прежде всего к Мухтарбеку Кантемирову, непревзойденному наезднику и харизматичному артисту, о ком дядя Гарик нередко с восторгом писал и, надеюсь, напишет еще – увы, теперь уж посмертно).

Из ранних опусов Г. Черчесова в его необъятном архиве мало что сохранилось. Зато многие папки под завязку были забиты материалами об Осетии и осетинах. Собирать их он начал еще в МГУ. Возможно, тогда и замыслил роман о Хаджи-Мурате Дзарахохове.

Вынашивал он его долго. Сперва был сценарий двухсерийной кинокартины "Жизнь, ставшая легендой". Помню ожесточенные перепалки, разгоравшиеся в нашей двухкомнатной квартирке между отцом и режиссером Юрием Чулюкиным, постановщиком хрестоматийных "Девчат". "Ты ни черта не понимаешь в кино!" – "А ты ни черта не понимаешь в драматургии!". Затем наступала звенящая, страшная тишина, прерываемая яростным переворачиванием страниц и раздраженным хмыканьем. Чтоб разрядить обстановку, мама стучала в дверь кабинета и выкликала спорщиков на обед. Побурчав, они брели на кухню, за рюмкой мирились, шутили, смеялись, после чего, ободрившись, возвращались к редактированию сценария и вскоре опять принимались кричать: "Да ты и понятия не имеешь, что такое быт горцев!" – "Можно подумать, ты имеешь, кубанский казак!". И все в таком духе. А потом получился шедевр…

Несколько раз отец брал на съемки меня, тогда шестилетнего. Я был ошарашен: кино оказалось обманом. Вместо постройки для батраков на ветру колыхались лишь полторы дощатых стены, в гриме актеры были больше похожи на размалеванных чудаков, чем на ковбоев-объездчиков, повсюду шныряли в сомбреро колхозники с местных полей, и только лошади – дивные, рослые кони! – оставались сами собой.

В перерыв всем скопом (декораторы и колхозники, операторы и лицедеи, механики и ассистенты) гоняли в футбол и носились с мячом от загона с "мустангами" к шаткой кибитке. А еще я запомнил, как за спиной режиссера исполнявший главную роль Дагун Омаев умолял каскадеров-наездников разрешить ему сделать трюк без их помощи. И в конце концов уговорил, после чего, проскакав метров сто в сумасшедшем галопе, на повороте был предательски сброшен с седла брыкливым конем. Прикрывая собой травмированного коллегу от сурового гнева Чулюкина, "Заурбек" (добрейший, обаятельнейший Махар Туриев) подхватил хромающего Дагуна под руку и незаметно увел за "барак", чтобы "Хаджи" до конца перерыва успел отдышаться и справиться с болью.

В Зилге снимали палящую Мексику, а вот заснеженную Аляску "наколдовали" в наших горах. Вышло столь убедительно, что на сдаче фильма госкомиссия присудила ему первую категорию – в отличие от советско-итальянской "Красной палатки" Михаила Калатозова, которую эксперты разнесли в пух и прах и, невзирая на мощный актерский состав (Шон Коннери, Клаудия Кардинале, Донатас Банионис, Питер Финч) и огромный бюджет, посчитали непозволительной неудачей. "Брали ли бы лучше пример с осетин! Они вот не поленились скатать на Аляску и отсняли натуру на месте". Тот факт, что Калатозовская группа добросовестно отработала северную экспедицию, лишь добавлял комичности всей ситуации. Отец забавлялся: "Вот тебе и Осетия! Тут у нас и Аляска, и Мексика, и Маньчжурия. Чудо, а не земля!".

Ради нее он пожертвовал своей столичной карьерой. По завершении учебы в 1959 г. отцу предложили работу сразу в двух союзных изданиях: "Труде" и "Советском спорте", но он отказался, стремясь поскорее вернуться на родину.

Распределили папу в Беслан, в правобережную газету. Следуя указаниям редактора, он отправился встать на учет в комсомольский райком, где повстречал мою маму. "Вы, товарищ, ошиблись, – сказала она. – Поднимитесь на верхний этаж. Райком партии – там". На самом же деле ошиблась она. Рано поседев, отец выглядел много старше собственного возраста. Изучив предъявленный паспорт и осознав свою оплошность, мама смутилась, зарделась, посмотрела в отчаянии папе в глаза и… забрала его сердце.

Вскоре они поженились, а отца перевели работать на радио, где ему очень нравилось: молодой коллектив, динамичная жизнь, постоянный эфир и, разумеется, шахматы.

По-настоящему ими папа увлекся в Москве, прослушав курс лекций блестящего гроссмейстера и педагога П.А. Романовского. В те годы команда московского университета представляла собой силу мощную, грозную и беспощадно громила соперников на многочисленных соревнованиях. Привязанность к шахматам отец пронес через всю свою жизнь, пусть и закончил участие в турнирах годам к тридцати. Но прежде установил своеобразный рекорд: будучи кандидатом в мастера, имел личный счет с мастерами 6:2 в свою пользу, причем кого-то из них умудрился обыграть в 16(!) ходов. А еще любил вспоминать, как в день рождения наследника, окрыленный вестью из роддома, в упорном поединке одолел восходящую звезду советских шахмат А. Захарова.

Завороженный рассказами папы о волшебстве этой древней игры, в десять лет я решил пойти по отцовским стопам, но даже и близко не подобрался к его результатам и уровню, ограничившись первым разрядом и парой пустышек-призов. Если я, глядя на доску, различал на ней лишь черно-белые клетки, отец обнаруживал в них целый космос, снабжающий сотней сюжетов его проницательное воображение. И космос этот был неизменно послушен его созидательной воле… Помню, мой тренер, не раз проигравший отцу на соревнованиях, охарактеризовал стиль игры его фразой: "Смотришь на позицию – у тебя явное преимущество. А потом он делает какой-то кривой, несуразный ход, и ты видишь, что дело – труба".

Мне повезло: я вовремя понял, что волшебными шахматы может сделать лишь яркий талант. Отец обладал им с лихвой. Но когда пришел час выбирать между любимой игрою и творчеством, он, не колеблясь, выбрал второе.

Вряд ли в какой осетинской семье не найдется папиных книг. "Заповедь" вышла в семьдесят шестом. Как бы отец ни надеялся на успех у читателя, он и подумать не мог, что его сочинение будет раскуплено в считанные часы. За плечами у автора уже было несколько пьес, сценарий и сборники очерков, но роман для него был, конечно, важнее всего.

"Заповедь" выдержала несколько переизданий. Последняя версия вышла недавно под редактурой Ольги Черчесовой, моей добросовестной мамы, максимально бережно и старательно осуществившей волю супруга: перед кончиной ему захотелось объединить сюжетные перипетии его главных книг и сплести воедино судьбы их персонажей. Как и почти полвека назад, "Заповедь" и сегодня находится в списке бестселлеров осетинской литературы…

За дебютным романом последовали "Испытание" и "Прикосновение", опубликованные массовым тиражом, в том числе, и в Москве. Они также имели успех. Правда, автору это не помогло: в республиканском союзе писателей, куда он подал заявление о приеме, ему "накидали черных шаров" – тайным голосованием кандидатура его была отвергнута. Между прочим, работал отец в тот момент… министром культуры! Вот такая интрига.

Помимо школьной медали, в ящике шкафа пылилась и медалька "За освоение новых земель", которую ему вручили за нашумевшее "возделывание целины" в составе студотряда. При желании в этом куцем медном кругляше можно распознать иронический символ: по сути, отец только и делал, что осваивал "новые земли", находя их то на шахматной доске, то в Ленинской библиотеке, то в казахстанских степях, то в Москве, то в Осетии, то на чужбине. И на каждой из этих земель он отыскивал белые пятна, раскрашивал их под себя и распахивал щедро вовне – уже обжитыми, родными ему и для всякого свежего взгляда уютно-пригожими.

Он был художником, хотя не умел рисовать. (Хуже него на планете рисую лишь я и потому, вероятно, до слез восторгаюсь художниками). Сохранился старенький снимок. Судя по павшим резцам, мне лет пять. Мы с папой сидим на скамейке; у него на коленях тетрадь, а в тетради – каракули. Я не свожу с них настойчивых глаз и, теребя папу за руку, умоляю его продолжать. Он со смешком покоряется.

Даже спустя полвека я отчетливо помню те неуклюжие, исчерканные наброски: вместо солдата – два острых зигзага и лысый кружок, вместо танка – овалы и вздернутый штрих, вместо взрывов – кусты, а над боем – пузатое солнце. Вспоминаю, как в ту минуту во мне боролись взаимоисключающие чувства: с одной стороны, шипучая злость оттого, что отец не умеет совсем рисовать; с другой – восхищенное изумление оттого, что фигурки, и танки, и взрывы, и небо, и солнце на этой бумажке – живые!

Под руками отца оживало немало внезапных вещей.

Помню свою подростковую настороженность, когда он ни с того ни с сего починил нам будильник. Прежде ни в чем подобном папа замечен не был. За полтора десятка лет совместного проживания у меня создалось стойкое ощущение, что домашние ремонты и хлопоты, мягко говоря, не его стихия, а потому, когда отвергнутая тремя часовщиками хитрющая машинка вдруг снова задорно затикала, я был потрясен. Довольно посвистывая, отец придвинул ко мне гремучую горку железок. "Пожалуйста, выброси. И зачем они внутрь напихали так много ненужных деталей?".

С той минуты будильник работал не хуже кремлевских курантов…

У отца были чистые руки. Главное, что бросалось в глаза, это чистые руки отца. И запятнать их хоть чем-либо он никому не позволил.

А еще у него была белая кожа. Столь беспримесно белая, что на курорте он первым делом сгорал. От солнечных ожогов не спасали отца ни защитные мази, ни накинутые поверх плеч широкие полотенца, ни обильная кавказская растительность, из-за которой ему, единственному из сотен отдыхающих, настоятельно-вежливо не рекомендовали посещать столовую в шортах.

Плавал он неважнецки, зато научил плавать нас – сначала маму, а потом меня. Он обладал уникальным, ошеломляющим даром мгновенно усваивать самые сложные вещи – от философских понятий до устройства ядерного реактора. Ему было все интересно. Ну, или почти все. Неинтересны и в тягость бывали всегда дураки.

В их обществе он страдал. Пытки усугублялись тем, что дураки перед ним имели свое преимущество: терзаний других они попросту не замечали.

Дураков было много. Возможно, не так, как сейчас, но – достаточно. Лучшим способом укрыться от них были книги.

Папа читал постоянно. Даже приезжая на отдых, еще не распаковав чемоданы, отец уже торопился в санаторную библиотеку и возвращался оттуда с кипой томов и журналов. Их он "проглатывал" с ходу, за несколько дней, после чего "заходил на новый вираж", только улов на сей раз был немного скуднее.

А еще он все время писал. Каждый день. Или рано с утра, перед службой, или вечером, после восьми. В санатории папа и вовсе строчил по пять часов в сутки. Потому и любил отпуска… А перед отъездом домой, чуть устало вздохнув, говорил: "А я пьесу закончил". – "Какую? Ты же только что начал!" – "Ну, вот ее и закончил".

Увлеченный примером отца, я тоже немало читал и успевал за каникулы одолеть годовую программу по литературе. Лишь однажды не смог: меня подкосил Достоевский. И хватило на это ему всего пары часов. Одно слово – гений!..

"Преступление и наказание" я начал после обеда. А уже ближе к ужину родители, воротившись с прогулки, обнаружили сына в состоянии грогги. Захлебнувшись на середине романа душераздирающими эмоциями, я вдруг разучился читать. Да-да, напрочь! Был настолько захвачен великой, чудовищной книгой, что вдруг как ослеп. Ослеп не зрением, а какой-то мерцающей в сердце, опасливой и потаенной частицей себя, без которой спокойнее жить, но, я чувствовал, было не выжить. Отец постарался меня успокоить: "Ничего. Зато будешь первым Черчесовым в трех поколениях, кто не умеет читать", – однако поняв, что мне страшно, добавил: "Или станешь, напротив, писателем. Вон как тебя проняло!".

Способность слагать из напечатанных букв человеческие слова вернулась ко мне через три месяца. Тогда же отец предложил мне карандашом редактировать рукописи – его свежие и до сих пор "недотрожные" рукописи. Набивай, сказал, руку. Потом пригодится. И очень гордился, если правка моя принималась.

Он был щедр во всем. Даже в том, что для всякого автора есть лишь его, неразделимая ни с кем другим, сокровенность.

Папа редко учил и, похоже, учить ненавидел. А потому он учил мимоходом. Порой коротко вымолвит что-то, и непонятное станет вдруг ясным.

Для меня он бывал не наставником – другом. Иногда настоящий твой друг – самый лучший наставник…

Людей покоряло его искрометное остроумие. Кажется, проистекало оно не столько из любви прозаика к каламбурам, сколько из интуитивного и редкостного умения узревать в происходящем некую затейливую игру, подчиненную высшей насмешливой воле, и мгновенно угадывать ее плутовские правила. Хохотал он столь заразительно, что я рядом с ним задыхался, корчась от смеха до колик.

А еще отец обожал подтрунивать над собой.

Как-то с мамой они поехали в теплоходный круиз по Европе. Побывали и в Лондоне, где после экскурсий группе советских туристов предоставили час на покупки. Вместо шопинга папа решил заглянуть в книжный магазин. Пока он листал, зачарованный качеством полиграфии, тома по истории живописи, магазин опустел. Взволнованно жестикулируя, продавщица что-то верещала по-английски и настойчиво указывала на выход. Подчинившись, отец обнаружил, что улица, на которой только что было не протолкнуться, внезапно совсем обезлюдела. Разглядев далеко впереди полицейских, он неспешно направился к ним. "Как же я буду им объяснять, что преступник – не я?" – тревожился он по пути к заградительной ленте. Когда же приблизился, полисмены хором отдали честь, а в собравшейся сзади толпе кто-то даже зааплодировал. Папа скромно кивнул и, увидев в толпе переводчицу, полюбопытствовал: "А что говорил мне констебль?" – "Выражал восхищение мужеством вашим и выдержкой" – "И с чего б это вдруг?" – "В квартале заложена бомба. Неужто вы это не поняли?" – "Если бы понял, я бы им показал, насколько шустры осетины"…

Учи-ка получше английский, наставлял меня он, а то не поймешь, где заложена бомба.

Он много раз бывал за границей. Возвращался всегда с кучей подарков, но никогда не привез ничего для себя.

В Индии ему довелось повстречаться с самим далай-ламой. По протоколу беседа их должна была уместиться в двадцать минут, а продлилась почти три часа. Далай-ламе хотелось подробно узнать, как живется в СО АССР. Причина его интереса объяснялась тем фактом, что вместо требуемой Тибетом независимости Китай предлагал создать для него автономию. Ближе к концу разговора далай-лама попросил гостя оказать ему маленькую услугу и призвал к себе личного доктора. Попросив отца снять очки, врач взял его за запястье и вперился ему в глаза. Минут через пять он вынес вердикт, перечислив все те диагнозы, которые папе с грехом пополам до того поставила дюжина медиков. "Ты представляешь! Просто взял руку и посмотрел мне в глаза. Пять минут – и готово!".

Наутро отцу привезли три прозрачных пакетика с мумиё. Помогли – на какое-то время…

Где и когда подорвал он здоровье, не ясно. В чем-то, возможно, сказались лишения войны. Но главной виновницей хворей его была, очевидно, ранимость.

Каждый по-разному терпит несправедливость. Кто-то злится, а кто-то готовит в отместку свою. Для папы любая, пусть даже расхожая, подлость бывала невыносима. Людское коварство его убивало.

Есть несчастливые люди, которые знают, что лишь они в ответе за все. Есть и счастливцы, которые знают, что быть постоянно в ответе за все – это бремя их избранности.

Сколько б несчастья его не пытали, папа был, думаю, счастлив.

Когда в неполные шестьдесят его сразил второй инфаркт, организм был изношен, как у столетнего старца. Кардиологи дали не больше недели. Семнадцать дней и ночей мать безотлучно сидела у койки в реанимации, не отпуская отцовой руки – как всегда, чистой и белой, и даже болезнью никак не запятнанной. Молитвы ее помогли: бог папе отмерил почти что два года.

Перед смертью он похудел и сделался очень красив. На нас смотрело уже не лицо, а – лик. Если бы я умел рисовать, этот лик бы сочли за икону…

Папа скончался у нас на руках. Было трудно, почти что безвыходно.

Он ушел в 1996-м, но нас ни на миг не покинул. Ни Ольгу, ни сына, ни внуков, ни правнуков, пусть малышей этих даже при жизни не видел.

Все-таки странная штука – любовь! Для смерти – и той неохватная.

Мамы не стало в прошлом году. С той поры они снова вместе, теперь уж навеки вдвоем – там, где чисто, покойно, душевно, светло…

Комментарий к фотографии
Автор: Мария Панкратова
Республиканская
ежедневная
газета

© 2017 sevosetia.ru

Любое использование материалов сайта в сети интернет допустимо при условии указания имени автора и размещения гипертекстовой ссылки на источник заимствования.

Использование материалов сайта вне сети интернет допускается исключительно с письменного разрешения правообладателя.


Контакты:
г. Владикавказ
пр. Коста, 11, Дом печати
(8-867-2)25-02-25
gazeta.sevos@kpmk.alania.gov.ru
Яндекс.Метрика